Черный клавиш, белый клавиш

Автор: Марина ВАЛЕНТИНОВА

газета «Московский комсомолец в Туле»  от 23.05.2012

Лариса Козлова – личность одаренная: режиссер, композитор, заведующая музыкальной частью тульского академического театра драмы. Она оформляет спектакли во всех театрах нашего города, а когда ставит какую-то пьесу сама, это непременно становится откровенным разговором – с актерами, с публикой.

– Лариса Евгеньевна, я никогда не видела у вас «следов творческих мук на челе», такое впечатление, что все делается словно само собой: и музыка пишется, и постановки создаются.

– Я не сочиняю музыку, она сама пишется, а специально меня этому никто не учил.

– А можно ли вообще научить человека писать стихи, сочинять мелодии?

– Учат же. Другое дело, что из этого получается. А знаете, несколько лет назад, когда в тульском драмтеатре подсчитали, что мой творческий стаж составил уже четверть века, мне посвятили театральный капустник в конце сезона. И когда мы компоновали сценарий того творческого вечера, я удивилась, что музыка у меня очень грустная в основном. Я же всегда считала себя человеком задорным, неунывающим. И тогда же подбирала свои композиции к выступлению тюзовцев по их просьбе и удивлялась: это чье? Выяснилось – мое…

– Сколько спектаклей в разных театрах вы оформляли?

– Не помню, я не считала. Если хотите, я до сих пор не знаю, сколько клавишей у рояля.

– Значит, вы ближе к Моцарту, чем к Сальери: алгеброй гармонию не поверяете.

– Да и вообще, что такое семь нот? Мои ноты – и актеры, и режиссеры, и авторы пьес, с которыми приходится работать: по нотке, по нотке, так и складываются мелодии. А началось все еще в восьмидесятые годы с моноспектаклей Римы Асфандияровой на стихи Марины Цветаевой, Анны Ахматовой. С поэзией Марины Ивановны у меня особые отношения: когда училась в Щукинском на третьем курсе, на экзамене мне досталась очень сложная проза – «Мать-и-музыка» Цветаевой. Там все – от нот: «Белые клавиши я люблю за то… черные клавиши я люблю за это…» И я предложила такой вариант исполнения: сесть и аккомпанировать себе за роялем. Какие мелодии играла, уже не повторю, не воспроизведу. Но когда всему курсу поставили оценки, фамилию Козлова не назвали. Все, думаю: три, два, один – пуск, и я – «за бортом». А мне разъяснили, что комиссия растерялась: хотелось бы поставить сразу две «пятерки» – актрисе, талантливо владеющей инструментом, и музыканту, прекрасно читающему Цветаеву.

– Музыкальные спектакли, к которым вы писали мелодии, можно ли назвать мюзиклами?

– Нет! Там не арии, как принято, но песни, баллады. Да я и не готова считать себя композитором – это так обязывает. А я просто… подбегаю к клавишам, чтобы выразить чувства. Я их касаюсь, и они платят взаимностью.

– Помню, каким потрясением для зрителей стал спектакль Александра Попова «Двенадцатая ночь», к которому вы писали музыку. Казалось бы, слог Шекспира «уложить» в мелодические переливы.

– А там все вообще переливалось удивительным светом: постановка, костюмы, темп и ритм действия, и моя музыка лишь соответствовала. Ведь бывают постановки грохочущие, как музыка Бетховена, – форте! пиано! А тут все иначе, начинали с бури, а заканчивали песней шута под зонтиком: «И дождь, и град, и ветер…» – словно все очистилось любовью, и вместо урагана – ветерок. А для меня самой трудной и самой любимой стала – нет, не ария – песня Фесте: «Поспеши ко мне смерть, поспеши…» Там трудный текст, не знаю, может, это перевод такой, но в припеве идет словно обрыв строки: «Положите на грудь не цветы, а камни…» И я все думала: ну как это петь? Мотив, мотив, а потом «камни», о которые словно спотыкаешься. Но потом именно этот вылом текста мне и помог.

– Это был один из первых спектаклей, где вы трудились именно как композитор?

– Началось с того, что Александр Иосифович перед летним отпуском предложил мне написать мелодию к спектаклю. Я подумала, что это будет так себе, куплетик, и согласилась. В итоге получилось столько музыкальных партий! Но, думаю, если бы меня не в шутку, а в официальной форме уведомили: «Уважаемая Лариса Евгеньевна, вам надлежит создать музыкальные арии к «Двенадцатой ночи», я бы просто – в обморок.

– А что помогает, когда пишете музыку к рождественским постановкам, которые сыграют лишь два-три раза – и все?

– Тот самый свет небесный. И воспоминания о детстве, когда приходят на память «все сказки, все светлые сны детворы». И всегда в работе над любыми спектаклями бывает какая-то подзарядка на репетициях, некое взаимное творчество, когда все – актеры, музыканты, художники, режиссер, осветители – словно наполняют друг друга энергией. Не скажу «легко», но очень радостно тогда работается. И всегда, сколько бы раз вещь ни шла на сцене, когда актеры поют, у меня за кулисами голос перехватывает, если они чего-то там недобирают. Но они всегда стараются, и накал сценического действия не может не перехлестнуться в зрительный зал, это чувствуется. И зрители тоже одухотворены, все пропитано, спаяно… звуком души, что ли?

– Вы считаете, в России театральный зритель будет жить всегда?

– Да, потому что генетически в нас заложено умение любить: этому-то как раз не научить по учебникам. Человека учат культура, искусство, религия, что достались от предков. Сейчас подрастает совсем другое поколение молодежи, воспитанной в виртуальной реальности. Для них вся жизнь понарошку, они не понимают, что война на экране – не компьютерная игра, а погибают в ней живые люди. И при таком подходе ничего уже не воспринимается всерьез: ни любовь, ни боль чужая. А в театре человек видит не двухмерных, а живых, не придуманных людей – и на сцене, и рядом с собой, и начинается главное – сопереживание. А ведь ужас нашей жизни в том, что стесняемся хорошего, доброго: это считается проявлением слабости. Чуждые ценности, чуждая культура поврывались в жизнь, а мы не успели этого заметить. Мне вспомнилась притча о гончаре, которому богатей заплатил за воз горшков, а потом стал тут же, забавы ради, бить их об дорогу. И старик, хоть ему и заплатили, стал отнимать свои изделия, приговаривая: «Я же их для людей делал!» Вот и театр – он для людей. Увы, быть жестокими и равнодушными не стыдно, а вот любить и признаваться в этом… И в тех спектаклях, что ставлю, я напоминаю: если Бог есть Любовь, то это чувство – главное для человека, оно рождается, чтобы испытать его.

– Лариса Евгеньевна, вы сказали, что не ощущаете себя композитором. А режиссером?

– Всегда. У меня даже к оформлению спектакля авторский подход. Звучит ли Бетховен, Скарлатти, слышится ли шум ветра или лай собак – это подход к звуку, точнее – к компонованию звуков.

– До Щукинского училища в Москве вы окончили музыкальное училище имени Даргомыжского в Туле…

– Да, класс фортепиано у педагога Веры Борисовны Клевицкой, которой я благодарна за то, что она меня «гоняла». А не «гонять» нельзя было: я никак не могла играть по нотам, это до сих пор для меня мука.

– Любите экспромты?

– Да, но тогда я же должна была выходить за рамки, а как же «обязательная программа»? И только потом, после нескольких лет преподавания в филиале Ярославского театрального института, я поняла, насколько была трудной ученицей. Педагогика стала особым звуком в гамме моей жизни. Я учила студентов, как услышать себя, – порой именно это бывает главным.

– А как же «святая наука – расслышать друг друга»?

– Если сам зазвучишь и услышишь себя, то и другого человека тоже услышишь.

– В театральном мире уже все знают, что у Козловой поют даже те, у кого нет слуха.

– Есть такой фокус… Но ведь я и сама пою, хотя меня этому никто не учил, не занимался постановкой голоса. Есть особая специфика – пение драматических актеров, когда обращаются к музыке как к высшему драматическому средству.

– Это и есть разговор на языке Козловой?

– Это не вокал в чистом виде, но более яркий способ самовыражения.

– Благодаря вам и взрослые, и дети в разных театрах, постановках самовыражаются весьма удачно.

– На мой взгляд, происходит попытка озвучить собственные ощущения, что называется: душа поет.

– Вы сказали, что были трудной ученицей, а легко ли вам было учиться?

– Когда меня в детстве усаживали за инструмент, я плакала, потому что никак не могла слышать: «До, ми, си…» Ведь мы жили на первом этаже, и в форточку неслось: «Чур-палочки! Лялька, выходи гулять!» Тогда это было для меня главным… А в семнадцать лет я впервые попала в театр на «Средство Макропулоса» – и все! Главным стал этот мир, когда меня, сидящую в зале, окружили звуки, но уже другие. Моим «крестным отцом» в этом странном и невероятном мире стал режиссер Рафаил Павлович Рахлин, к которому я, школьница, пришла и, краснея-бледнея, залепетала: «Примите меня в театр! Кем угодно – хоть буфетчицей, хоть гардеробщицей… А еще я на пианино играю…» «Музыку сочиняешь?» «Нет, но попробую». И – меня назначают заведующей музыкальной частью. Пришлось оправдывать доверие – заведовать самой собой: вся музыкальная часть состоит из одного человека.

– Как назывался первый спектакль, над которым вы работали?

– «Крошка». Потом был «Тульский секрет». А потом Рахлин, еще не зная, что я учусь в Щуке, сказал: «А знаете, деточка, вам надо на режиссерское поступить, у вас есть способности». На что я ответила: «А знаете, мои педагоги в Москве мне это уже который год говорят». Он был удивлен.

– Часто именно ваша музыка, не важно, написана она Козловой или ею же подобрана, делает настроение спектакля: театральные зрители – люди эмоциональные, они по аккордам чувства выстраивают.

– Это здорово, если получается действительно так. Но для меня очень важно работать в команде, когда вижу актеров, слышу режиссера, что-то уже рождается, это со-авторство, со-узничество. Не случайно, когда оформляли «Женитьбу», я не могла понять, что делать, пока не пришла на репетицию. Там все исполнители еще ходили с текстами, ковырялись, у меня такая же «ковырястая» музыка и возникла: как шарманка играет. И это ощущение прошло через весь спектакль.

– А легко ли вам было оформлять те спектакли, которые ставите сами как режиссер, – «Двое на качелях», «Смешанные чувства»?

– Очень сложно. Потому, что мне не хватает… заведующей музыкальной частью. Вот если бы у меня была Лариса Козлова…